И Мишель с Готлибом все время друг с другом говорили, вспоминали общих знакомых и вообще, разговаривали о «конъюнктуре» и «котировках». И о финансовом климате в каком-то секторе. А голос мне подсказал, что климат – это совокупность погодных условий, характерных для данной местности. А еще я знал, что финансы – это деньги. И никак не мог в толк взять, как дождь или снег, или еще какая погода, могут быть с деньгами связаны. И перестал их слушать. Просто таскался за ними повсюду и делал вид, что мне это нравится. И Готлиб как-то обратил на меня внимание и спросил:
– Скажите, капитан, это правда, что вы участвовали в боевых действиях на Джорджии?
Я подумал, и сказал, что, наверное, да.
А он мне:
– Я понимаю. Вы не имеете права разглашать секретную информацию. Военные всегда были закрытой кастой. Я уважаю вашу верность Императору и долгу. Но все же – намекните хоть издали,– что там стряслось? Поговаривают о серьезном нападении Демократического Союза. На рынке ценных бумаг творится черт знает что. Индексы скачут. Мой банк имеет интересы на Джорджии, и мне хотелось бы получить некоторую информацию, так сказать, из первоисточника.
А я смотрел на него и никак в толк взять не мог, о чем он у меня спрашивает. И голос внутри меня все порывался что-то ответить, но я ему не разрешил. Я теперь иногда могу им управлять. Мне вовсе не хочется, чтобы он ляпнул чего-нибудь вслух, а на меня бы потом смотрели все вокруг как на недоумка. Потому что у меня должно быть «достоинство». Так Мишель мне говорила. И я это твердо запомнил. И когда молчать дальше стало невежливо, я Готлибу сказал:
– У меня был самолет. Мой самолет. F40E «Гарпун». Я очень любил летать.
И Готлиб посмотрел на меня удивленно. И задумался. А потом улыбнулся и сказал:
– Я понял вас, капитан. Ваш самолет, современную модель, уничтожили. Это означает, что боевые действия велись в достаточно больших масштабах. Благодарю за ценный намек, капитан.
И руку мне потряс. Так что моя коробочка чуть из подмышки не вывалилась. И он на нее удивленно посмотрел, но спросить постеснялся. А я просто коробочку под другую подмышку засунул. А Мишель сказала:
– Юджин был ранен. Тяжело ранен.
И посмотрела на Готлиба так, что он все понял. И мне тогда совсем расхотелось за ними ходить. И я решил, что пойду к себе в каюту и буду смотреть визор. И если получится, послушаю музыку.
– Что вы слушаете? – поинтересовался Готлиб.
А я ему ответил, что люблю Дженис Джоплин. И вообще, старую музыку. Фанк и некоторые его течения. Мне голос все это рассказал, когда я у него спрашивал. И Готлиб посмотрел на меня с уважением. Наверное, он не знал, кто это – Дженис Джоплин. А потом на Мишель. А та плечами пожала. И они мне улыбнулись вежливо и пошли себе своей дорогой. А я остался в каюте. Потому что понял, что Мишель с этим Готлибом интереснее. Я ее понимаю: Готлиб банкир и умеет о финансовом климате разговаривать, и вообще – он умный и красивый, а я совсем простой и двух слов толком сказать не могу, чтобы глупость не сморозить. Только вот от этого мне все равно легче не стало. Потому как я к Мишель уже привык. Мне ведь с ней очень хорошо было. Так хорошо, как ни с кем другим. И еще она меня целовала, хоть иногда. Словами не передать, каково это, когда тебя такая женщина, как Мишель, целует. Но вот теперь Готлиб ее «пара». И мне придется с этим смириться. Я и смирился. Я хоть и выгляжу глупцом, но кое-что понимаю не хуже других.
И я перестал из каюты выходить. Лежал себе на кровати и слушал музыку. И мне даже обед приносили прямо сюда. И Влад, мой стюард, спрашивал меня, не заболел ли я и не желаю ли развлечься. И что в их традициях не допускать, чтобы пассажиры испытывали грусть или тоску. Те, что не ниже второго класса. А я ответил, что мне просто хочется побыть одному. И что я плевать хотел на их традиции. И он от меня отстал. Только еду приносил и тарелки потом забирал. А я ему говорил «спасибо». Потому что так вежливые люди друг другу говорят. И он от этого смущался и меня «сэром» называл.
Я разыскал в фонотеке несколько «альбомов» Дженис. Так назывались большие круглые штуки, на которых записывались песни в ее время. И теперь я слушаю ее голос с утра до вечера. Смотрю в потолок и слушаю. Иногда смотрю на движущиеся картинки, которые называются «кинозапись». Изображение совсем-совсем плохое, даже не объемное. Но визор все же справляется кое-как. И я смотрю, как Дженис ходит по сцене и выкрикивает слова. Она очень порывиста. От нее до сих пор исходит энергия. Иногда она делает на сцене смешные или непонятные жесты. А люди вокруг нее, те, что в темном зале, кричат и прыгают, мешая ей петь.
Почему-то я думал, что Дженис обязательно красивая женщина. Так здорово звучит ее голос. А оказалось, совсем наоборот. Она невзрачная и пухленькая. С большим ртом. И вся какая-то немного нескладная. Но все равно очень живая. Я не знаю языка, на котором она поет. Голос сказал, что это «английский». Некоторые слова я узнаю. Они похожи на наши. А некоторые мне совсем незнакомы. Да и не все я могу разобрать: бывает, Дженис кричит или произносит слова быстро и нечетко. И голос мне переводит все, что она говорит. Потому что голосу тоже нравится, как поет Дженис. Я это чувствую. Она часто поет о любви. И о свободе. Мне кажется, что она тоже искала эту самую «любовь». Как и я. Но все равно не нашла ее. Хотя и пела про нее все время. И я знаю, что больше всего на свете она хотела ее найти. Мне так жаль ее, когда она поет какую-нибудь грустную песню, что даже комок к горлу подкатывает. Будто меня обидел кто.